отыщет. И в кинотеатре этом он никогда уже не появится. Москва большая, найдет, где смотреть свое лунное кино.
Но почему, почему так, она не могла взять в толк. Чем она хуже этой парикмахерши с бешеными губами? Разве та накормит так сладко? Разве сумеет любить так полно, без оглядки, забыв себя, время, место? Да никогда. Никто.
– Всем ты хороша, – утешала кассирша, – а мужики – сволочи, тем более Этот. Наскучила. Разнообразия ищет. И первая красотка наскучит. Да Этому и не нужна красотка, от красотки он сам бы рванул куда подальше. Ему чтоб без претензий была.
Раскусила она его, что и говорить. Пожалела (Зинка похудела, подурнела) и подсказала, что есть такая баба Феня в Сокольниках, может помочь.
– А любит колбаску полукопченую, селедочку любит, а из сладкого простые конфеты «Мечта».
Конец августа, неподвижный прозрачный воздух, время замедляет свой ход.
Маленький пруд в окружении больших домов, а в пруду, в неподвижной воде, белый лебедь. Зинка поклонилась лебедю и направилась к дому. Восьмой подъезд, двенадцатый этаж.
Русый волос его. Черный волос Зинкин. Баба Феня сожгла их вместе, пепел стряхнула в чашку с простой водой, пошептала над чашкой и велела Зинке выпить в три глотка.
В тот же миг он захотел ее видеть. Быть с ней. Немедленно. Бросить все и бежать к ней, уткнуться ей в колени, заплакать, засмеяться. Во рту пересохло. Только Зинка могла утолить эту жажду.
Он стоял в лаборатории перед холодильной камерой с химикатами, стоял, позабыв, зачем он подошел сюда, что хотел достать. Какую-то стеклянную колбу. На ней должно быть написано А‑378. А что это значит? Он не мог сосредоточиться.
– Что с тобой? – спросил кто-то.
Он обернулся на голос. Увидел красивую женщину в белом халате. Как ее зовут?
– Что с тобой?
– Не знаю.
– Заболел?
Приблизилась. От запаха ее духов затошнило.
– Ты побледнел. Иди домой.
Что за дикий раздробленный звук? Телефон.
Она взяла трубку, отвернулась. Он мгновенно отворил камеру, достал стеклянную колбу А‑378, опустил в карман. Он вспомнил, что там внутри. Спасение.
Вечером он ждал Зинку у столовой. Курил. Пахло неизбежной осенью.
Зинка вышла, остановилась. Он отбросил сигарету, шагнул. Обнял, прижал к себе, дышал ее сладким запахом. Не мог надышаться, не мог отпустить.
– Ты мне кости переломаешь, дурачок.
Узкая улица, шорох сухих обессилевших листьев. Трамвайный парк, печальный голос трамвая. Он держал ее за руку, как будто боялся потерять, здесь, на маленькой улице.
Диван уже был разложен, застелен свежим крахмальным бельем. Она знала, что он будет сегодня.
– Не могу без тебя, не могу без тебя, – шептали, кричали, молчали.
За ужином сидели притихшие, оглушенные, точно выплыли из глубины, точно их вынесло на эту кухню тяжелой волной. После ужина легли спать. Он наблюдал, как она погружается в сон. Сон был, наверное, приятный, она улыбалась.
Проснулась одна. Болели, ныли ноги. Во рту горело. На душе лежала тяжесть. Откинула одеяло и увидела свою руку. Иссохшую, похожую на странную (слишком большую) птичью лапу. Она бросилась (поползла, ноги еле передвигались) к зеркалу. Из темного стекла смотрела на нее старуха.
Зинка оделась (все велико, странно), нашла ключ (не могла вспомнить, куда сунула вчера). Руки дрожали. Долго запирала дверь (не могла попасть в замочную скважину), с трудом, цепляясь за перила, спустилась.
Села на скамейку у подъезда перевести дух.
Двор жил. Проходили люди, проезжали машины, ворковали голуби, кошка выбралась из травы. Зинка все пыталась понять, куда же исчезла вся ее долгая жизнь, отчего так мало хранит память, почти ничего. Разбитый стакан. Очередь на раздаче, кто-то возмущается: суп холодный! И это всё? Запах подгорелого молока. Кто-то берет ее руку в свою. Целует. Она чувствует его губы до сих пор, через пропасть лет.
Время комом стояло в горле, как невыплаканные слезы.
Белая буква М на черной спине, испуганный взгляд обернувшегося человека.
Где жизнь? Где?
Старуху нашли на скамейке через несколько часов мертвой. Опознать не смогли.
В лаборатории провели расследование. Молодой ученый признался, что разбил ампулу с А‑378. Осколки выбросил в утилизатор.
– Вы должны были доложить немедленно.
– Я растерялся.
Коллега подтвердила:
– Он был сам не свой в этот день.
Хотели его отстранить, уволить, посадить, но заступников нашлось много. Писали в характеристиках: предан науке, честен, увлечен, А‑378 – его личная разработка, прорыв.
– А в чем суть разработки? – интересовался следователь.
– Ускоряет время. Личное время субъекта. Потрясающие результаты. Пока на крысах. Невиданное биологическое оружие. Гуманное в некотором смысле.
Отделался строгим выговором. Оставили в институте. (Такого лучше держать вблизи, под присмотром.)
Мертвая безымянная старуха удивила патологоанатомов. Она оказалась беременна крохотным сморщенным старичком.
Печальный герой
Одним из самых печальных героев той страны, которая звалась Союзом Советских Социалистических Республик, мне представляется Геннадий Шпаликов, поэт, сценарист и режиссер. Талантливый, подтянутый, легкий, обрюзгший, погасший, постаревший. Он покончил с собой в 1974‑м, тридцати семи лет от роду.
Мне казалось и кажется, что после смерти он осужден был скитаться по Москве, которая давно стала ему чужой, которая давно стала ему пустой, а когда-то была полной света, когда-то любой ее прохожий был ему брат.
Я приехала в Москву в 1981 году, поступила в институт, училась, влюблялась, бродила по ветреным улицам. Как-то раз в позднем и синем, как в песне Булата Окуджавы, троллейбусе я увидела мужчину в сером пальто; из воротника торчала тонкая шея. Мужчина сидел у окна, щетина проступала на его опухшем нездоровом лице.
Водитель объявила:
– Конечная.
И отворила двери.
Я поспешила к выходу. Мужчина не двигался.
Я спрыгнула на асфальт и обернулась. Мужчина по-прежнему сидел во все еще освещенном троллейбусе. Водитель не кричала ему, как следовало бы: «Конечная! Выходите! Троллейбус идет в парк!»
Нет, не кричала, не вызывала милицию.
Закрыла двери и укатила, увезла.
«Она его не видела», – так я подумала.
«Он для нее – призрак», – так я догадалась.
И значительно позже, в другой Москве, в другой стране, в другом времени, я вдруг поняла, что этот призрак был Шпаликов. И отчего-то мне привиделась очередь в кафе «Прага» все в том же 1981 году, в середине ноября, после шести вечера, после рабочего дня.
Наполовину застекленные двери, большие окна, яркий свет. Ожидание, толпа ожидающих на сером асфальте, в асфальтовой чаше перед «Прагой». Кто-то выходит, и, значит, столик свободен, скоро швейцар отворит дверь и впустит несколько человек в тепло и свет.
За один столик сажали и незнакомцев, заполняли все места, уплотняли. И, конечно, пройти